И все же не вини коня


— Как говорят в таких случаях: мы не врачи, мы — боль? 
— Вот именно. Но чтобы лечить и лечиться, нужна, конечно, вера. Без нее — никак.
— Может быть, мы что-то утеряли в нравственных идеалах, а возместить утраченное не можем?
— А как не потерять, если, соблюдая законы разных писаных конституций, мы жестоко и бесцеремонно нарушали (да и сейчас нарушаем) неписаные вековые «конституции» наших народов — уважение к старшим, заботу о женщине, верность дружбе, гостеприимство. Сколько вместе с людьми пропало добрых обычаев, традиций, обрядов, песен и даже самих языков. Вот и возник повсюду эгоизм разных мастей: экономический, экологический, религиозный, национальный, родовой.
А возьмите культуру. Сейчас в Дагестане сокращается число книг, выходящих на национальных языках. Небольшой тираж, видите ли, не приносит издательству прибыль — и книгу вон из плана. Но нельзя же с рублевой меркой подходить к развитию духовных начал. Не всяк язык столь распространен и могуч, как русский…
— В принципе, думаю, вы-то не должны обижаться на русский язык. Ведь именно он принес вам нынешнюю известность.
— Никаких обид и нет. Напротив, готов поклониться русскому языку, а заодно и России. Мои «доброжелатели» говорят, что меня сделали поэтом русские переводчики. Не стану опровергать. Действительно, они подарили мне тысячи и тысячи новых друзей. Это национальный праздник моей души.
Говорю это со всей откровенностью, хотя знаю, сейчас повелось: случись на месте какие-нибудь непорядки — Москва виновата, русские виноваты. Это чушь. Не надо из русских делать «держиморд». Глупец в ауле тот, кто ругает соседний аул.
Благодаря своему языку Россия подарила мне не только собственную литературу, но и Шекспира, Мольера, Гете. Гейне, Тараса Шевченко. А без них как можно жить художнику? Аварский цветок лежит у меня в томике Блока. Нет Юга без Севера, и Северу необходим Юг. Лично я без русского читателя был бы, как без крыльев. Вот написал о своей маме-горянке и получаю трогательное письмо. Откуда? С Дальнего Востока. Пишу о погибших братьях, превратившихся в белых журавлей, — и снова эхом откликается Россия. Душевный, отзывчивый народ…
Но вот чего не надо делать, так это вульгаризировать историю. Добровольное воссоединение Дагестана с Россией… Зачем так? Ведь явная натяжка, фальшь, неправда. Четверть века Шамиль боролся, чтобы Кавказ не стал царской колонией. Но до сих пор в горах нет памятники Шамилю, а русским генералам, пленившим его, есть. Лермонтов, Чернышевский, Добролюбов, Бестужев-Марлинский симпатизировали свободолюбивым горцам. Правда, одну строчку Пушкина я не люблю: «Смирись, Кавказ: идет Ермолов». Только за поэтическое величие прощаю Пушкину эту неосторожную фразу. Но Ермоловы приходят и уходят. А интернационалистский русский народ остается.
— Вы защищаете Дагестан и горцев. А вот читатели не всегда готовы защищать вас. Недавно наша редакция получила письмо из Дагестана, Извините, процитирую: «Расул Гамзатов не великий поэт, потому что он «певец застоя». Пик его славы пришелся на брежневские времена. И в годы Хрущева ему жилось неплохо. И при Сталине». Скажите откровенно, сердят такие письма? Или вы считаете их хулой?
— Конечно, самолюбие задевают, но в ответную атаку идти не собираюсь. Во-первых, знаю, что я не великий поэт. Тут с автором письма полностью согласен. Во-вторых, поэтической славы я еще не вкусил. Быть может, у меня есть некоторая популярность, но слава — это совсем другое. Кроме того, не думаю, что поэт — если он в самом деле художник — живет в какие-то периоды: хрущевский, брежневский и т. д. Такая периодизация может быть у обывателя, но не у поэта. Сегодня, как и в «брежневские» годы, я пою «Журавли». Все о том же моя лирика: берегите детей, берегите матерей…
Прожита жизнь, и теперь, оглядываясь назад, вижу: все, что было связано в моих стихах с политикой, оказалось, к великому огорчению, недолговечным. О многом сожалею. Сожалею, что не написал то, что мог бы написать. Но куда больший грех: писал то, что мог бы не писать. Случалось, стоял с «дежурной одой» у календаря, как выразился по аналогичному поводу Твардовский. Лучше бы этого не делал.
Я — лирик, люблю колыбельные и национальные начала. Пишу о Родине, о любви, о сакле…
Люди мечтают к звездам полететь, но если мы друг к другу не можем найти дорогу, то, как долетим до звезд? Говорят, у мусульманского пророка Магомета был час, когда он с богом говорил, — «третий час». Я так назвал одну из своих книг. Мы все спешим, спешим, ругаемся друг с другом, доказываем правоту, оспариваем глупцов. Все заняты собой, и некогда написать письмо другу, поцеловать ладони матери. Никак не хватает «третьего часа». Потом приходит раскаяние. И бывает, что уже ничего нельзя поправить в собственных делах и поступках. Горькая пора прозрения. Вот о чем все больше думаю.
Поэт может сделать свою боль — болью народа, миг — вечностью. А если не будет художников и мудрецов, то, наоборот, вечность превратится в миг.
— Помните у Пастернака: «И тут кончается искусство, и дышат почва и судьба»?
— Пастернак — поэт вечности. В двух этих строках уместился весь смысл поэзии. Но вообще о стихах я больше не хотел бы распространяться. Их надо читать, а не комментировать. Иначе что ни скажешь — или глупость, или неточность.
— Был ли в вашей жизни случай, когда вы устыдились собственного поступка? Пусть не поступка — хотя бы молчания…
— Было, все было… Однажды я с женой сидел в Москве в ресторане «Баку» — это напротив моего дома. И вдруг из-за соседнего столика от незнакомых людей получаю такую записку на бумажной салфетке: «Как же так, поэт Гамзатов? Вы до сих пор не написали об афганских «Журавлях».
Уже шли в мою страну цинковые гробы; ко мне, депутату Верховного Совета СССР, почтальон чуть ли не каждый день приносил горестные письма, а на праведных устах поэта лежала печать молчания. Эта записка на бумажной салфетке и эти письма, облитые слезами, — укор на всю жизнь… Мы сейчас ругаем «тройки», которые принимали трагические решения в годы репрессий. Но разве не трое-четверо санкционировали афганский поход?
— Простите, простите… Вы же были членом Президиума Верховного Совета СССР. К кому же вы теперь апеллируете? У вас власть от имени народа.
— Да меня никто не спрашивал, отправлять ли наших ребят в огонь. О вводе войск я узнал, как и все, из газет. А люди думают, будто на заседании Президиума было какое-то голосование и Гамзатов поднимал руку «за».
— Тогда напрашивается философский вопрос. Может быть, поэт вообще должен быть подальше от власти? Он — властитель дум и сердец, и этого достаточно. Прямая связь с государственными структурами чревата, как видим, конфликтом с собственной нравственностью…
— Нет, лучше пусть будет поэт в органах власти, чем кто-то другой. Все-таки почти всякий художник гуманист, душа государства. Ведь у всех государств — сердечная недостаточность. Тяжко только, когда твоим мнением не интересуются.
— Нелегко это слышать… Но оставим отполыхавший для нашего народа афганский огонь, вернемся к горячим делам в собственном доме… На примере книгоиздательского дела вы коснулись хозрасчета в духовной сфере. Как вы думаете, не придет ли время, когда мы станем проклинать тропу прагматизма, по которой начинаем ступать? Одно дело материальное производство и как следствие — рынок. Но душа — все же не товар.
— Если художник думает о барыше, он уже не творец. При материальной зависимости кончается независимость художественная. Делец в искусстве уже ничего нового не ищет, лишь «прокатывает» то, что создал… Конечно, молитву можно повторять несколько раз в день, она от этого не портится. Но прокатные стихи — все же не молитва.
… Был такой американский поэт — Роберт Фрост. Так вот, он приехал к нам, встретился с Хрущевым, гостил у Твардовского и пригласил его посетить Америку, чтобы встретиться там с президентом. Александр Трифонович не поехал. Я удивился: почему? Твардовский ответил: «Расул, если бы я поехал, пришлось бы отложить поэму «За далью— даль». А я жил этой вещью, буквально жил». Всего-навсего одна причина. Но в ней — отношение художника к себе и своему предназначению.
А мы? Спешим в аэропорт Шереметьево, когда бы ни позвали. Сколько стало «командировочных» и «туристических» стихов! По-моему, главное достоинство заграницы для пишущего — возможность острее почувствовать родину в отрыве от родины. А иной писатель, прежде всего, торопится оповестить: я — в Венеции, я — в Сингапуре, я видел Елисейские поля, стоял под падающей башней в Пизе… Осмысление заменил туристский дневник. А география понадобились во имя неких престижных соображений.
— Твардовский, безусловно, фигура колоритная. До сих пор не стихает интерес к его книгам, поэтической и гражданской судьбе. Вы знали Александра Трифоновича довольно близко. Каким он был в обыденной жизни?
— Однажды лечились в больнице в Кунцеве. Там на прогулке познакомились с председателем Верховного суда СССР Львом Николаевичем Смирновым, теперь уж покойным. Нам с Твардовским он часто рассказывал о Берии, его аресте, суде над ним. Но книгу писал о другом — о военных преступниках Токио. Твардовский как-то не выдержал: «Слушай, ты был свидетелем многих процессов и знаешь их пружины. Возьми ручку и напиши о том, что видел и в чем сам участвовал. Что нам твоя далекая Япония!» Умолял, приговаривая: если бы я знал, обязательно писал бы.
Там же, в Кунцеве, тогда отдыхал и Молотов. С ним я нередко общался, мне было интересно. А Твардовский выговаривал: «Зачем ты с ним?.. Он такой холодный».
Позже Молотов пригласил меня к себе домой. И, между прочим, показал книги. Нашлись среди них и те, что подарены Твардовским. На одной была такая надпись: «Дорогому Вячеславу Михайловичу Молотову, человеку, который помог мне в тяжелое время».
— Почему же у Твардовского исчезла прежняя благодарность?
— Ну, наступило другое время. Изменились отношения. Может быть, Александру Трифоновичу было известно еще что-то, чего не знал я.
… Приезжая в Москву из Дагестана я останавливался в гостинице. Иногда Твардовский наведывался ко мне. Однажды сидим за дружеским столом. Заходит поэт Александр Прокофьев, руководитель Ленинградской писательской организации. Твардовский к нему: «Слушай, Саша, что у вас в Ленинграде происходит с этим Бродским?» Прокофьев махнул рукой: «Не обращай внимания. Какой-то халтурщик, тунеядец…» «Но судить-то зачем?» «Он плохой поэт…» Твардовский: «Допустим. Но судить-то зачем?» «Правильно, что его арестовали». «Опять арестовывать? — побагровел Твардовский. — Вон отсюда». И ко мне: «Расул, или я, или он». Я говорю: «Вы два русских поэта, гостей я не выгоняю, дам каждому по ножу — убивайте друг друга…»
Такие вот разрозненные сценки сохранила память.
— Твардовскому вы со всей очевидностью симпатизируете. Но это, наверное, не единственный поэт, близкий вам?
— Вообще мне интересны, прежде всего, те, кто в творчестве не похож на меня. Например, интересен Вознесенский. Но тут важно различать: хороший поэт и интересный. Внимание привлекает чаще всего тот, кто неожиданно и нетрадиционно работает с формой. И все-таки этого мало, чтобы в самом деле стать явлением. Интересный поэт — поэт поколения, а хороший — поэт народа. Не одно и то же. Истинная поэзия та, которая трогает людей, казалось бы, далеких от нее. «Я убит подо Ржевом» — это уже больше, чем стихи, тут сама жизнь, сама боль…