Несколько мгновений на совещании министров было тихо, никто не возражал. Но вдруг из-за стола встал и пошел на трибуну третий министр, доселе молчавший.
— Мой Дагестан. Мои горы. Мои реки. Ну что ж, неплохо. В общежитии хорошо жить только в молодости, в студенческом возрасте. Впоследствии человек должен иметь свою комнату или даже квартиру. Но мало сказать «мой очаг» — надо, чтобы в очаге горел огонь. Мало сказать «моя колыбель» — надо, чтобы в колыбели лежал ребенок. Мало сказать «мой Дагестан» — надо, чтобы в этих словах была идея — судьба Дагестана, его сегодняшний день. Известен своей мудростью дагестанский поэт Сулейман Стальский. Он понимал то, что я хочу теперь сказать. Вот его слова. «Я поэт не лезгинский, не дагестанский, не кавказский. Я поэт — советский. Я хозяин всей огромной страны». Вот как говорил седовласый мудрец Сулейман. А ты затвердил одно: мой аул, мои горы, мой Дагестан. Можно подумать, что весь мир начинается и кончается для тебя Дагестаном. Но разве не Кремль начало мира? Этого-то я и не вижу в твоем названии. Ты создал грудную клетку, забыв вложить в нее бьющееся сердце. Ты создал глаза, забыв вдохнуть в них блеск мысли. Безжизненные глаза похожи на виноградины.
Кинув с трибуны это яркое сравнение, третий министр важно пошел на свое место, собрав под мышкой кипы бумаг с цитатами из толстых и очень серьезных книг. На других он смотрел при этом так, будто им уже нечего сказать после его слов, как нечего сказать после приговора судьи.
Но тут на трибуну выбежал еще один участник совещания. Был он живой, веселый и вроде как помоложе других. Он и начал свою речь не как все, а со стихотворения:
Пока человек сидит, не узнаешь, хромой он или не хромой.
Пока человек спит, не узнаешь, крив он или не крив.
Пока человек обедает, не узнаешь, трус он или герой.
Пока человек молчит, не узнаешь, лжив он или правдив.
Так как на совещании регламента установлено не было, то оратор, как бы между прочим, рассказал нам про своего Михаила.
В Хунзахском райкоме партии работал конюхом Михаил Григорьевич Гусейнов. На самом деле он вовсе не Михаил, а Магомет. Был где-то во время гражданской войны, а в родные места вернулся уже не Магометом, а Мишей. Сменил, значит, свое дагестанское имя. Старый отец сказал тогда новоявленному Мише:
— Чтобы твоя мать носила по тебе траур! Хотя имя Магомет дал тебе я, все же это теперь твое имя и ты вправе обращаться с ним, как хочешь. Но кто тебе позволил трогать меня? Кто тебе позволил поменять Гасана на Григория? Я твой отец, я еще жив! И я хочу остаться Гасаном!
Участник гражданской войны был непоколебим. Он остался Михаилом Григорьевичем и в этом звании работал конюхом в Хунзахском райкоме партии.
Табуны его знаний были малочисленны и тощи, но зато он считал себя очень идейным, всюду говорил об этом, и многие стали считать его самым яростным борцом за идею.
Однажды наш учитель Гаджи получил выговор за то, что у его троюродного брата родственник был, кажется, из князей, а учитель Гаджи в своей анкете не написал об этом.
Понуро брел Гаджи домой в аул Батлаич, неся свое партийное взыскание. По пути догнал его райкомовский конюх Михаил Григорьевич. Разговорились. Гаджи рассказал о своей беде.
— Да тебе и выговора мало! Надо было исключить из партии. Какой же ты партиец, какой коммунист? Настоящий коммунист должен был сам написать заявление куда следует... Даже если бы это был не троюродный брат, а родной, или родная сестра, или родной отец .
Учитель поднял глаза, поглядел на Михаила Григорьевича и сказал:
— Недаром тебя считают сверхидейным. Удивляюсь, как это ты до сих пор не выровнял все дагестанские горы. Ровное место «идейнее» и проще, чем отвесная каменная гора. Впрочем, с таким, как ты, говорить бесполезно.
Гаджи свернул с дороги на боковую тропу, хотя обоим нужно было идти в один и тот же аул.
— Куда же ты? — удивился Михаил Григорьевич
— Куда бы ни было — не по пути нам с тобой.
— Но я иду в коммунизм! А если ты хочешь идти в противоположную сторону...
— Даже в коммунизм я не хочу идти с тобой рядом. Посмотрим, кто из нас дойдет до него скорее.
Закончив эту историю, оратор продолжал:
— Один поэт написал такие стихи про чабана:
Рассеялся в горах туман,
Путь ясен впереди.
Своих баранов, о чабан,
Ты в коммунизм веди.
Или: на дверях Союза писателей Дагестана однажды появилось грозное объявление. «Без глубокой теоретической подготовки не имеешь права входить в эту дверь».
Старый прославленный поэт Абуталиб Гафуров шел по какому-то делу в Союз писателей, но, увидев это предупреждение, повернул обратно.
Или: в Махачкале, многонациональном городе, есть разные кладбища, православные, мусульманские, еврейские... Один чересчур идейный товарищ выступил на совещании республиканского актива. Он говорил:
— Мы ведем неустанную повседневную борьбу за укрепление дружбы между народами, а между тем у нас столько разных кладбищ. Пора создать одно общее кладбище. Можно подумать и о названии. Скажем: «Дети одной семьи». Да и вообще... Мои родители, например, были верующими, они молились богу. Как же я, член партии с 1937 года, могу лежать на одном кладбище с ними? Нет, давно пора создать в нашем городе новое кладбище на более высоком идейном уровне!
Говорят, бедняга недавно умер, так и не дождавшись нового кладбища.
— Вот я и говорю, — продолжал министр, поднимая голос. —Название книги — как папаха. Но что же важнее, папаха или голова? Расскажу вам о том, как три охотника ловили волка.
— Была ли у охотника голова? Три охотника узнали, что в ущелье недалеко от села скрывается волк. Они решили его поймать и убить. О том, как они его ловили, есть много разных толков в народе; я с детства запомнил такой рассказ.
Волк, спасаясь от охотников, забрался в пещеру. Вход в нее был только один, и тот очень узкий — голова пролезет, а плечи нет. Охотники притаились за камнем, свои винтовки нацелили на вход и стали ждать, когда волк вылезет из пещеры. Но волк был, как видно, не дурак, он спокойно отсиживался. Значит, проиграть должен был тот, кому первому надоест сидеть и ждать.
Одному охотнику надоело. Он решил как-нибудь протиснуться в пещеру и выгнать оттуда волка. Он подошел к дыре и просунул в нее голову. Охотники долго наблюдали за своим товарищем и удивлялись, почему он не старается пролезть вперед или хотя бы вытащить голову обратно. Наконец им тоже надоело ждать. Они пошевелили охотника и убедились, что головы у него нет.
Стали гадать: была ли у охотника голова до того, как он полез в пещеру? Один говорил, что как будто была, другой — что как будто не было.
Безголовое туловище принесли в аул, рассказали о случившемся. Один старец сказал: судя по тому, что охотник полез в пещеру к волку, головы у него не было уже давно, может быть, с самого рождения. Пошли выяснять к овдовевшей жене охотника.
— Откуда мне знать, была ли у мужа голова? Помню только, что каждый год он заказывал себе новую папаху.
Идея должна быть в делах, а не в словах. Она должна быть в самой книге, а не кричать с обложки. Слово, которое можно сказать в конце речи, не нужно произносить вначале.
Новорожденному нередко вешают на грудь талисман, чтобы легкой была его жизнь, чтобы не болел, не знал тоски и горя. Не будем судить, помогает ли талисман на самом деле, но известно, что его носят под одеждой, а не выставляют напоказ.
В каждой книге должен быть такой талисман, о котором знает автор, о котором догадываются читатели, но который скрыт под одеждой.
Или: когда делают урбеч, в него добавляют немного меду. Мед растворяется в сладком и душистом напитке, но его не увидишь и не потрогаешь.
Или: в Бомбее есть сад, который вечно прекрасен. Он не увядает и не сохнет, хоть кругом сушь и жара. Оказывается, под садом — скрытое от глаз озеро, которое поит деревья прохладной живительной влагой.
Идея не та вода, которая с грохотом мчится по камням, разбрасывая брызги, а та вода, которая незримо увлажняет почву и питает корни растений.
— Что же это значит! — вскрикнул, вскочив и хлопнув ладонью по столу, тот самый министр, который весь обложен был книгами и цитатами. — Выходит, нет никакой разницы, что украшает папаху: белая чалма, или красная лента, или пятиконечная звезда? Выходит, нет разницы, что человек носит на груди: красный орден или черный крест? Было бы, по-вашему, доброе сердце. Один человек не должен быть одновременно, как Гасан из аула Танусы: учителем в Гонохе, комсоргом в Гиничутле и муллой в Хунзахе. То же самое приложимо и к книге... Нет, нет и нет! Идея — это знамя, и его не нужно прятать от глаз. Его нужно высоко поднять и так нести, чтобы все люди видели и шли за ним.
— А! Пусть жена изменит тому, кто будет возражать твоим словам, — опять вступился тот министр, что помоложе, — но ты хочешь сделать так, чтобы знамя было отдельно, а люди, глядящие на знамя, — отдельно. То есть чтобы идея жила отдельно от человеческих душ и сердец. Ты сажаешь их на две разные арбы. А вдруг потом эти арбы поедут по разным дорогам? Ты говоришь, что человек должен быть не аварцем, не дагестанцем, а просто советским человеком. Но я вот, например, чувствую себя и аварцем, сыном Дагестана, и в то же время гражданином СССР. Разве эти понятия исключают друг друга?
Как известно, от Кремля начинается земля. И я согласен с этим. Но для меня мир, кроме того, начинается еще и от родного очага, от порога моей сакли, от моего аула. Кремль и аул, коммунизм и чувство родины — два крыла птицы, две струны моего пандура.
— Но зачем же ковылять на одной ноге? Тогда надо придумать второе название для книги, чтобы оно выражало ее внутреннюю суть.
Искал я его повсюду. Я думал о Дагестане, путешествуя по Индии. В древней культуре этой страны, в ее философии слышался мне отзвук некоего таинственного голоса. А голос моего Дагестана для меня вполне реален, и он ведь слышен далеко по земле. Было время, когда на слово «Дагестан» откликались эхом только пустынные ущелья и голые скалы. А теперь оно звучит над всей страной, над всем миром и находит отклик в миллионах сердец.
Думал я о Дагестане и в буддийских храмах Непала, где текут двадцать две целебные воды. Но Непал — еще не отграненный алмаз, и я не мог сравнить с ним своего Дагестана, ибо алмаз Дагестана разрезал уже не одно стекло.
Думал я о Дагестане и в Африке. Она напомнила мне кинжал, вынутый из ножен только на одну четверть. И в других странах — в Канаде, Англии, Испании, Египте, Японии — думал я о Дагестане, ища или различия, или сходства с ним.
И вот однажды, во время поездки по Югославии, я оказался в удивительном городе Дубровнике на берегу Адриатического моря. В этом городе дома и улицы похожи на ущелья и скалы, на гранитные утесы со множеством уступов и площадок. Входы в дом похожи иногда на входы в пещеры, вырубленные в скале. Но рядом подымаются современные дома, соседствуя со средневековьем и еще более глубокой стариной.
Весь город окружен стеной — как наш Дербент. На эту стену я карабкался по узким порожистым улицам, по каменным лестницам. Вдоль всей стены с одинаковыми промежутками расставлены каменные башни. У каждой башни две бойницы, как два суровых глаза. Эти башни похожи на мюридов имама, несущих бессменную неподкупную службу.
Вскарабкавшись на стену, я хотел взглянуть сквозь бойницы изнутри башни. Я бы сделал это немедленно, но там толпились туристы, и я не мог подойти к бойницам вплотную. Издалека же сквозь бойницы я видел только маленькие лоскутки чего-то голубого. Эти лоскутки были величиной с бойницы, а бойницы — величиной с ладонь.
Когда же я подошел и приблизил к бойнице свое лицо, я был поражен, увидев огромное море, переливающееся под январским солнцем, нежное, потому что это все-таки Адриатическое, южное море, и суровое, потому что все-таки был январь. Море не голубое, а разноцветное. Оно обрушивало свои волны на прибрежные скалы, и волны разбивались с пушечным гулом и откатывались назад. По морю плыли корабли, каждый из них — величиной с наш аул.
В это время я, до сих пор стоявший за спинами туристов и тянувшийся на цыпочках, чтобы взглянуть на огромный мир, а затем подошедший к окну и взглянувший, снова вспомнил про Дагестан.
Он ведь тоже стоял все время сзади, дожидаясь своей очереди, тоже тянулся на цыпочках и тоже ему мешали широкие спины впереди стоявших счастливчиков. А теперь он увидел весь мир будто через маленькое окошечко в крепостной стене. Он сам слился теперь со всем огромным миром, принеся в него свои обычаи, нравы, песни, свое достоинство.
Разные поэты в разные времена искали разные образы, чтобы воплотить в них свое представление о Дагестане. Печальный певец Махмуд сказал о народах Дагестана, что они похожи на горные ручьи, которые все время стремятся слиться в один поток, но не могут слиться и текут каждый сам по себе. А еще он сказал, что народы Дагестана чем-то напоминают ему цветы в узком ущелье, которые склоняются друг к другу, но не могут обняться. Но разве теперь народы Дагестана не слились в один горный поток, разве они не соединились в один букет?
Батырай сказал: как бедняк бросает свой ветхий тулуп в темный угол, так и Дагестан скомкан и брошен в ущелья гор.
Мой отец, прочитав историю Дагестана, сравнил его с рогом, который пьяницы во время застолья передают друг другу из рук в руки.
С чем же я сравню тебя, мой Дагестан? Какой образ найду, чтобы выразить свои мысли о твоей судьбе, о твоей истории? Может быть, потом я найду лучшие и достойные слова, но сегодня я говорю: «Маленькое окно, открытое на великий океан мира». Или еще короче: «Маленькое окно на великий океан».
Вот вам, товарищи министры, второе название книги, которую я собираюсь написать. Я понимаю, так могли бы сказать про себя и другие страны, соседки моего Дагестана. Ну что ж, пусть у него будут тезки.
Итак, вот вам папаха — «Мой Дагестан», вот вам и звезда на папаху — «Маленькое окно на великий океан».
Как человек, собирающийся играть, я настроил свой двухструнный пандур. Как человек, собирающийся шить, я уже вдел нитку в игольное ушко.
Мои министры утвердили название книги, как министры на международном совещании утверждают в конце концов повестку дня.
Бывает, два брата едут мирно на одном коне. Бывает, один джигит ведет на водопой сразу двух коней в одном поводу.
Абуталиб сказал: шляпу-то он купил, как у Льва Толстого, такую же голову где бы ему купить?
Говорят: имя-то у него хорошее, каков-то вырастет сам человек?