Едва я вошел в длинный коридор, выстланный ковровой дорожкой, как увидел человека, к которому ехал. Обознаться было невозможно: гамзатовская седина унаследовала какую-то особую — ровную и спокойную — белизну родных ему заснеженных вершин Кавказа. Да и мыслимо ли вообще спутать с кем-нибудь Гамзатова? Есть лица, узнаваемые хотя бы… по многочисленным дружеским шаржам. Сколько раз видел на рисунках чуть тяжеловатый добродушный профиль, увенчанный великолепным орлиным носом… Рисовальщики прямо-таки обмирают от этой детали, зная необидчивый нрав поэта. Гамзатов, был одет в спортивный костюм. Представьте: плотная фигура, довольно грузная походка, вполне соответствующая годам, — и при этом голубизна легких тренировочных одежд, которые навевают мысль не о ковровых — о гаревых дорожках. Пока мы шли навстречу друг другу, я попытался подыскать «под Гамзатова» хоть какой-нибудь вид спорта, но, признаться, кроме застольных нард, ничего придумать не мог.
— Процедуры замучили, — глухо проговорил Расул Гамзатович, как бы винясь за свой наряд. Зашли в палату. Я кинул взгляд на письменный стол. Повсюду листки бумаги, исписанные мелким почерком — должно быть, по-аварски. Стихи? Конечно. Кто еще, помимо поэтов, поклоняется писаниям «в столбик»? С этих листков и завязался наш разговор, растянувшийся на несколько вечеров.
— Санаторий, хоть и в Пятигорске, — место, прямо скажем, необычное для вдохновения. Муза — дама капризная, как же она относится к процедурам, режиму, лечению? И вообще как пишется под наблюдением врачей?
— Если пишется, то пишется везде: в вагонном купе и даже на плече покупателя, стоящего перед тобой в очереди магазина. А не пишется, то не помогут ни Михайловское, ни подлинное пушкинское перо, ни приезд современной Анны Керн по телеграфному вызову… Помню, как прекрасно писалось в Москве на Тверском бульваре — в подвале Литинститута, где мы, шестнадцать студентов-гениев, жили в общежитии. Еще не высохли чернила — уже спешишь прочитать сочиненное. И чужой удаче радуешься, как своей. Молодость щедра на общение и непритязательна к условиям. Но с возрастом понимаешь, что поэзия требует все-таки уединения. Творчество, как и любовь, избегает прилюдности. Тут не подходят ни митинговая площадь, ни цех кооператива. Не годятся ни групповой, ни семейный подряды. Поэт — как бы собеседник с самим собой, со своим двойником и мысленно — со всем миром.
И, конечно, чтобы писалось, нужна соответствующая атмосфера в обществе.
— Как понять — соответствующая?
— Во всем, что тебя окружает, желательно видеть меньше озлобленности, яростных взаимных обвинений. Это только кажется, что молнии не достигают поэтических келий. Все мы дышим одним воздухом. И если этот воздух пронизан подозрительностью, недоверием, перепалками, — как может выжить лирика? Вот почему я иногда говорю: сейчас писателям созданы идеальные условия для того, чтобы… не писать. Все до самозабвения ушли в споры. И каждый придает своему мнению чуть ли не международное значение, забывая, что только «красота, спасет мир». Для иных поэтов стихи перестали быть главным занятием: Там — статья, там — интервью, там — диспут за «круглым столом»… И между этими делами — немножко вдохновения. Нынешние стихотворцы отчасти напоминают гусей: немного плавают, немного летают, немного подают голос. Да и сами стихи словно бы нежеланны в редакциях. Ладно, перетерпим. Не раз случалось, что интерес к поэзии падал, но затем снова поднимался.. Изменился бы климат в стране — стали бы мы добрее и отзывчивее. Тогда вернутся и стихи.
— В ваших словах сквозит горечь. Не по душе нынешнее бурное время дискуссий? Но разве не об этом всегда мечтала творческая интеллигенция?
— Я не призываю делать всех друзьями. Не надо из бесчисленных звезд пытаться слепить одну большую луну. Но полемика в литературе должна носить общественный оттенок, а не отражать личные амбиции. Прежде писатели спорили о книгах, мы же — все больше о тиражах: кто сколько издает, сколько получает. На то ли тратится гражданский и художнический дар? Иногда дискуссии принимают явно уродливые формы. Раньше спорящие никогда не оскорбляли национальных чувств. Теперь, глядишь, журнал группирует вокруг себя людей одной национальности, а его оппонент — другой. Публикуют целиком имя и отчество критикуемых — видимо, для того, чтобы подчеркнуть национальную принадлежность. Как будто само по себе это — клеймо или знак таланта. Сыплются обвинения то в шовинизме, то в безродности.
У писателей есть, что разоблачать в стране и в мире. Но мы же, словно в насмешку над собой, решили разоблачать друг друга. А ведь многие ранимы даже от мелких уколов. Вспомним, сколько даровитых людей погибло из-за беспочвенных подозрений. Слава богу, в последнее время накал страстей стал понемногу стихать. Наверное, воюющие стороны притомились.
— Но вас-то, по-моему, судьба хранила от групповщины. Вы вроде бы на отшибе. Это что, сознательно занятая позиция?
— Действительно, никакой «группы» у меня нет. Такая мода не по мне. Каждый художник — это отдельное государство, маленькое или большое. Вот и у меня в литературе своя сакля. Сакля есть, а группы нет. Зачем? Группа лишает свободы суждений. Если поэт принадлежит к какой-либо группе, значит, ему, бедняжке, не пишется. Значит, это слаборазвитая страна, которая нуждается в помощи. Не представляю, чтобы Лев Толстой и Достоевский, которые, как известно, недолюбливали друг друга, посвятили выяснению взаимоотношений целую жизнь. А у нас иные писатели вознамерились ниспровергать друг друга до самой смерти.
О произведениях теперь почти не говорят. Критики перестали уделять внимание художественной стороне, эстетике. Спорят списки фамилий — список на список.
— Но где они, только что родившиеся романы, повести, поэмы?
— В редакциях журналов изменился критерий отбора. Публикуется сплошь «дозастойная» литература.
— Может быть, сегодняшняя, злободневная, из громов и молний нашего времени, еще не создана? Может быть, нужно отойти на расстояние, чтобы увидеть явление?
— Дело не в прямом «отклике». Важен угол зрения — тогда и исторический роман способен стать современным. Я не призываю к торопливости. Было бы, наверное, преждевременным ожидать романов о нынешних переменах. Слишком болят прошлые раны. Мы как бы размышляем, кто же виноват в наших бедах: конь, дорога или ездок?
— А вы по-прежнему отстаиваете свою позицию: «не вини коня — вини дорогу»?
— Да, дорогу. От кривой палки прямой тени не бывает. Мы же пока все время стремимся тень выпрямлять вместо того, чтобы выпрямить палку… Разоблачили сталинские репрессии, хрущевский волюнтаризм, брежневский застой, но ведь это все — тени. Пора ответить на кардинальный вопрос: почему вообще могли произойти такие извращения в рамках социализма?
Мы называем нашу дорогу ленинской. Хотя известно, после Ленина чуть не каждый прокладывал ее по-своему… Самые трагические годы насилия назвали периодом окончательной победы социализма. При этом и палачи, и жертвы пели: «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек». Стали двигаться к развитому социализму. Но как? При помощи лозунгов и помпезных парадов… А думаете, сейчас слова равны делам? Нет, по-прежнему между словом и делом протекает широкая река, и самая высокая гора стоит между благими намерениями и претворением их в жизнь. Мы начинали: с «Манифеста» и «Капитала». Как же случилось, что у нас теперь остался только манифест и нет никакого капитала? А весь капитал — у них, кто разумно жил и работал. А произошло вот что: сперва мы из хороших землепашцев сделали не очень квалифицированных рабочих. Потом этих рабочих подучили и выдвинули на руководящие должности, сделали из них кабинетных деятелей. Так природные крестьяне стали иждивенцами страны. Теперь хватились. Но вернуть нынешних начальников в прежние землепашцы куда сложнее. К примеру, из поэта можно сделать президента, а наоборот — не всегда.
Это и есть наша трагическая дорога. Подумайте: виноват ли тут конь?
— Повторяя свою строку «И коня не торопись менять», вы, судя по всему, предостерегаете от поспешных замен одних авторитетов на другие.
— Да, везде пришли новые люди. Сняли прежних кумиров, провозгласили новых. И вот чего я опасаюсь: как бы в запальчивости не нагромоздить несуразиц. Как бы потом не каяться: надо было бы осмотрительнее, осторожнее, ответственнее…
Возьмем литературу, сферу, наиболее близкую мне. Почему сейчас почти напрочь вычеркнули, скажем, имя Николая Тихонова? Только потому, что он не был репрессирован? Выходит так: если бы он сидел при Сталине, мы бы подняли его на щит, верно? Поэт он превосходный. Но неужели факт биографии имеет такое решающее значение? Что же для нас первично: дар или биография? Почему забыт Исаковский? Ни одного упоминания о Рыленкове, Николае Ушакове, Маршаке… Да, в свое время они были награждены. Спрашивается: весомо ли их художественное слово? Или былая награда — теперь как проклятье?..
Почти забыты Галактион Табидзе, Чиковани, Самед Вургун, Турсун-заде, Рыльский, Тычина, Сосюра… Это же несправедливо — одним махом перечеркнуть целые литературные поколения, вознося лишь имена, которые когда-то были в опале и забвении. К Горькому придрались: «Если враг не сдается, — его уничтожают»… Маяковского упрекают: «Ваше слово, товарищ маузер!» Допустим, спорный взгляд, но ведь, кроме этой спорной строчки, у него есть что-то и другое. И этого «что-то» немало. Шолохова стали поминать с небрежением, Фурманова, Фадеева… Так можем зайти очень далеко.
Получается, кто-то пытается прожить жизнь как бы заново, из сегодняшнего дня. Но ведь была живая жизнь. Такая, какая была. И писатели жили в той, живой, жизни со всеми ее высотами и драмами. Куда ж мы уйдем от этого?..
Земля наша никогда не была скудна на смелых и решительных людей. Но не слишком ли много появляется запоздалых Галилеев? Теперь каждый второй становится Матросовым, зная, что из амбразуры стрелять не будут.
Посмотрите, какая тревога в обществе по поводу транжирства природных ресурсов. Похожая забота должна одолеть нас и в сфере духа. Как бы не пробросаться художниками.
Собственную историю следует уважать. В «Моем Дагестане» я упомянул о такой мудрости: если ты стреляешь в свое прошлое из пистолета, будущее выстрелит в тебя из пушки.
— Мы ныне — страна проблем, как Египет — страна пирамид. Временами кажется: пирамиды настолько высоки, что за ними уже и не увидишь проблесков неба. Отягощают ли такие ощущения душу поэта? Или лирикам живется легче: муза служит им своего рода громоотводом?
— Думаю, для литературы это хорошо, что есть проблемы. Для жизни — плохо, а для искусства — нормально. А то у нас в литературе, особенно в поэзии, прежде главенствовали только темы. Тема — пожалуйста, проблема — ни-ни. А зачем они нужны, трудные узлы в искусстве? Вопрос о межнациональных отношениях давно решен, проблемы «отцов и детей» нет. Грусть — не надо, пессимизм — тем более. Писателям предлагалось издавать не произведения, а нечто похожее на школьный диктант.
Сейчас приходится думать, взвешивать, недоумевать, негодовать. Конечно, это чревато бессонницей. Но если писатель больше всего любит поспать, какой он писатель?..
Вопросов много. Решать их призваны власть, народ. Дело художника — вскрыть явление, обнажить его, потрясти читателя, но вовсе не «исправлять» сам быт. Если бы Чехов лично боролся со злоумышленниками и хамелеонами, у него вряд ли хватило бы времени написать даже пару рассказов по этому поводу.