ІІІ
Как-то в молодости моей я видел картину дагестанского художника Мухитдина Араби Джамала. На картине изображен Капиев в напряженном раздумье. Над его головой горский чунгур. По свидетельству самого Эффенди Капиева, чунгур тот был ему подарен Сулейманом Стальским за два месяца до его кончины.
О картине Араби Джамала я упоминаю не для того, чтобы говорить о ее несомненных достоинствах. Я хотел говорить о подарке Сулеймана — о чунгуре, потому что подарок этот глубоко символичен. Дело в том, что каждый горский поэт, чувствуя приближение конца жизни, дарил свой музыкальный инструмент или ученику, или тому, кто по-настоящему понимал суть певцов. Обычай этот, с восхищением одобряемый народом, воспринимался как завет и завещание. Это означало, что народ-певец свои песни и сказания, все свое духовное сокровище, которое он создавал веками, передает в самые надежные и верные руки. Трудно найти человека, более достойного, более влюбленного и вдумчивого, которому можно было бы с доверием и верой передать ключи от драгоценных сокровищ народной мудрости, чем Эффенди Капиев. Осторожно, одну за другой открывал Эффенди эти кладовые образов и сравнений, музыки и красок. И он радовался этому, плакал и думал: вот такой он, мой Дагестан. Вот его чеканка: самобытная, мужественная, ясная. Как бы передать, показать ее другим, сохраняя дух ее и первоначальное значение? Как бы проложить ей дорогу в большой мир красоты?
Течет река бурная. Пловец и строитель Э. Капиев взялся воздвигнуть мост, чтоб провести по нему поэзию Дагестана. И он сделал это как никто другой: добросовестно, достойно, не по букве, а по духу. Он знал и любил Дагестан. Он любил и знал Россию.
Не все книги, созданные им, удалось Эффенди Капиеву увидеть напечатанными при жизни. Но две книги горской поэзии, два необыкновенных сборника он все же увидел. Это были «Песни горцев» и «Резьба по камню».
Эти две книги я рассматриваю как протянутую для пожатия руку нашей горской поэзии. В них сегодняшние горцы узнают себя и других, живших до них. В них горцы узнают себя и своих соседей — единых по духу, по душевному складу, по быту и по образу мышления. В то же время обе эти книги, созданные Капиевым, являются как бы шапками-эпиграфами ко всему тому, что писали дагестанцы о себе и пишут сейчас. Их можно показать как удостоверение личности большой, но не шумной судьбы малочисленных горских народов. И по духовной сущности, и по художественному исполнению книги — какие-то особые, необычные. По всеобщему признанию, по всему Союзу нашему они были приняты как новое явление и как новое веяние в области прекрасного. Мне могут возразить: дагестанская поэзия — это явление не новое. Ею восторгался еще Марлинский. Песни горцев записывал Лев Толстой. О них Белинский говорил, что подписаться под ними не постеснялся бы сам Пушкин.
Все это так. Но самую суть прелести этих песен, их душу мог понять и передать на другой язык лишь тот, кто сам душой своей сросся с народом, создавшим их, с его бытом, культурой, с его образом мышления и, наконец, хотя бы с одним из языков Дагестана. А таким человеком был поэт Эффенди Капиев, и, естественно, ему больше, чем другим, удалось постичь и дух, и форму старых песен родного края.
По просьбе Льва Толстого еще Фет перевел на русский язык несколько дагестанских песен. Но Фету это не удалось, поэтому Толстой в своем «Хаджи-Мурате» использовал только подстрочные переводы этих песен. В переводе Фета ясно чувствуется камерность, гладкость, даже манерность. В переводе же Капиева — сам дух, характер. То, что для Фета красиво, экзотично, для Капиева естественно. Для него это — он сам. Перевод художественного произведения для Э. Капиева — не копия подлинника, а ценность.
Эффенди Капиев был неутомимым искателем, вдохновенным первооткрывателем древних песен дагестанских горцев, произведений и жизнеописаний классиков дагестанской поэзии: Махмуда, Батырая, других известных и малоизвестных певцов. Наконец, он первым открыл для всей страны своих современников, народных поэтов Сулеймана Стальского, Гамзата Цадаса, Абуталиба Гафурова. Дагестанцы всегда благодарны Эффенди Капиеву за книги «Песни гор» и «Резьба по камню», ставшие для них и для многих других настольными. До Э. Капиева песни горцев без основания и предвзято относили к некоей условной восточной поэзии, считая их излишне слащавыми, слезливыми, цветистыми. Во-первых, я отвергаю такое мнение о поэзии Востока. Во-вторых, Капиев показал и доказал, что древняя поэзия Дагестана в целом, и каждого из его народов в отдельности, существует как творчество самобытное, неповторимое. Он подчеркнул национальное начало этой поэзии, которое сочетается с общечеловеческим. Он создал образы дагестанских народных певцов прошлого, певцов больших и разных — сильных, самостоятельных в суждениях, утверждениях идеалов своих и отрицаниях косности и рутины своего времени. Он показал их в движении, в жизни, в поэзии. Вот песня о Хочбаре, песня об Айгази, песня о Хаджи-Мурате, большие циклы о любви, о героях… Невозможно спутать их с другими. В каждом из них от первой до последней строки чувствуется национальное начало и общечеловеческая сущность. Вот, например, песня об Айгази. Обычно, когда герой погибает, в песнях его оплакивают. Тысячи эпитетов, сотни сравнений возвеличивают подвиги павшего. А песня эта — произведение сжатое, малословное. В нем каждое слово стоит на месте, точно вбитый гвоздь: «Ты лежишь, Айгази. Мы стоим, Айгази. Мы врагу все равно отомстим, Айгази… В эту трудную ночь ты умолк, Айгази. Партизаны стоят, ты лежишь, ты молчишь, ты не слышишь, Айгази. На небе молчит луна. И дорога печали длинна, Айгази». Ни одного лишнего слова. Но в каждом — молчаливый, суровый, твердый характер горцев. Вот как чувствовал и передавал Эффенди Капиев дух народной поэзии.
В нашей литературной жизни, к сожалению, уже узаконен такой подход к переводческому делу, когда переводчик берется переводить с национальных языков только готовые книги, и то лишь известных в центральных издательствах и безоговорочно «выходящих» поэтов. Других же — только после заключения договора с издательствами. В этом отношении любому современному поэту-переводчику полагалось бы по-доброму завидовать Эффенди Капиеву и брать с него пример. Ибо Капиев сам открывал старых и новых поэтов на их родном языке, по долгу и по зову сердца ходил по пятам за певцами, записывал у них песни и тут же блестяще переводил их на русский язык. Вот это работа, вот это творчество!
Эффенди Капиеву принадлежат первые переводы стихотворений Сулеймана Стальского. Прошло немного времени, и Горький назвал Сулеймана Гомером двадцатого века. Он стал огромным явлением и событием зарождающейся новой дагестанской поэзии. Капиев блестяще перевел знаменитую поэму певца любви Махмуда «Мариам». И Н. С. Тихонов писал из Ленинграда: «Это же большой поэт, кавказский Блок. Открытие».
Я помню, как долго и упорно работал Э. Капиев над переводами отца даргинской поэзии Батырая. И вскоре его чеканные восьмистишия, переведенные Капиевым, стали близкими и родными всем народам моей республики. Открывая одного за другим поэтов-классиков родного края, радуясь собственному сознанию и убеждению, что не бедна каменистая земля Дагестана самородками бесценными, поэтами большими, Капиев писал Н. С. Тихонову:
«Итак, в семье классиков… возле Шевченко и Лермонтова мы скоро будем видеть и одетого в азиатскую черкеску, с закрученными в кольцо гигантскими усами Махмуда, и приземистого Батырая, и еще многих кавказцев».
Три поэта — Махмуд, Батырай, Сулейман. Три разных языка, разные поэтические традиции и поэтика. Три разные судьбы. Надо было найти подходящий к каждому поэтическому ларцу ключ, по-разному и в то же время в общедагестанском духе преподнести их произведения русскому читателю. Ведь считали же Махмуда, например, непереводимым. Я тоже когда-то так думал. Но вот тронул Капиев тонкими пальцами горца и интеллигента струны кумуза знаменитого поэта-певца, и страстно заговорила на русском языке муза Махмуда из Белого аула:
Горящего сердца безрадостный вздох,
Быть может, ты примешь, небесная мгла?
Дрожащего тела немую мольбу
Не сможешь ли взять, ты, о туча небес?
Когда читаю эти строки на русском языке, право же, мне кажется, что за ними я слышу печальный голос самого Махмуда, шепчущего эти строки на родном моем аварском языке.
Читаю и сам удивляюсь: как это, оказывается, просто выразить Махмуда на другом языке. И ритм, и музыкальность стиха — весь Махмуд с его безысходной тоской, глубокой, чистой печалью.
А вот чеканный и немногословный стих Батырая:
Пусть у храброго отца
Не родится робкий сын,
Ибо должен будет он
Дать отпор врагам отца.
Пусть у робкого отца
Не родится храбрый сын,
Ибо должен будет он
Разделить позор отца.
Восемь строк — точный, звучный эпиграф к повести человеческой жизни.
Теперь послушаем, как звучит из-под пера Эффенди Капиева певучий лезгинский язык, когда он переводит Сулеймана Стальского:
За днями дни идут чредой.
О песня, я обрел твой голос.
Колышет ветер молодой
Налитый звоном зрелый колос.
Сулейман создал свою поэтическую форму, и Капиев точно облекает в нее его стих. Сам Эффенди не считал это своей заслугой. Для него работа эта была естественным исполнением сыновнего долга перед Дагестаном. Но мы-то знаем, как он ходил по аулам и записывал у стариков стихи Махмуда, Батырая, Ирчи Казака. А в то время книги этих поэтов еще не были изданы. Мой любимый герой из моей же книги ныне покойный народный поэт Дагестана Абуталиб Гафуров рассказывал, как однажды Апанди (так по-лакски называл он Эффенди) спустился к нему в лудильную мастерскую в сырой подвал, вытащил его оттуда и, как сказал Абуталиб, «сделал меня поэтом». Я помню, как часто он приезжал к моему отцу в Цада и подолгу беседовал с ним. Везде он жадно собирал сокровища народа для самого народа.
Да, Эффенди Капиев был величайшим собирателем поэзии. По мне, это самая лучшая, почетная должность. Он знал историю, судьбу каждой песни. Он собрал эпос, творимый дагестанскими народами, и на ожерелье этого эпоса самой драгоценной жемчужиной сверкает песня народа о великом Ленине:
Ты первым пришел и людьми нас назвал,
Оружье победное в руки нам дал.
Эта песня, благодаря Капиеву, вошла во всесоюзную Лениниану как выражение любви всех народов Дагестана к Владимиру Ильичу.
Собиратель крепких горских алмазов, человек, который сам отшлифовал грани этих алмазов, Капиев прошагал свой отчий край вдоль и поперек, заинтересовал Дагестаном других писателей в стране и за ее пределами.
Куда бы ни шел, ни ехал Э. Капиев, всюду он возил с собой три записные книжки. «Одну для себя. Другую для печати. Третью на всякий случай». Так объяснил он их назначение. Еще он называл их ловушками. Они были ловушками для мимолетных, мудрых мыслей, услышанных от горцев и пришедших в результате собственных наблюдений. В этих ловушках он хранил лучшие чаяния своего народа. Он знал все пословицы, поговорки, притчи горцев. Знал также много примет, сложившихся у горцев в результате тысячелетних наблюдений. Он знал, что, когда ведешь на поводу лошадь, то нельзя, оглянувшись назад, смотреть ей в глаза; знал о том, что самые большие змеи рождаются вместе с молниями, что ночью град не выпадает. В нем было сильно развито чувство общности людей, чувство цельного Дагестана, Родины.
IV
Да, в Капиеве было сильно развито чувство солидарности людей, чувство братства, интернационализма. Никогда он не чувствовал себя лакским представителем в Дагестане или за его пределами. Где бы он ни находился, знал, что он является представителем советского Дагестана, и свой долг перед ним считал первостепенным. Человек большой внутренней культуры, чести и скромности, он терпеть не мог подобострастия других ни по отношению к себе, ни по отношению к тем, с кем он связан душевной дружбой и творческой работой. Помню один случай, свидетелем которого я был сам. В 1940 году один дагестанский художник, думая, что это будет приятно Капиеву, сделал на него несколько подобострастный дружеский шарж. Он рисовал Капиева бегущим по ущелью, как бы скрывающимся от преследующих. Рука его была поднята к самому небу, и в руке он высоко держал всю поэзию и поэтов Дагестана: Махмуда, Батырая, Сулеймана, Гамзата Цадаса, Абуталиба. Это означало, что-де Капиев всех поднял, а сам остался незаметным, в тени, в ущелье. Капиев был возмущен. Художнику он сказал: «Рисунок мещанина. Знай же, горская поэзия не нуждается, чтоб я ей подмогу подставлял. Не я поднимаю этих поэтов, наоборот, они меня поднимают, тебя поднимают, всех нас, горцев, Дагестан, Россию, наши идеи, нашу великую поэзию они поднимают. Ими мы подняты. И не надо глупых шуток».
Эта мысль, высказанная Капиевым по случайному обстоятельству в 1940 году, не была случайной. В это время и ночами он работал над главной своей книгой «Поэт», и в этой книге мысль о том, что поэзия не нуждается в поддержке чьего-либо плеча, не является ни малозначительной, ни второстепенной. Вся книга пронизана мыслью Сулеймана о том, что «дело поэта — гордое дело». Но гордость ту Сулейман видит не в том, чтобы жизнь подчинить своим помыслам, а в том, чтоб всю свою душевную силу, ее движения, все свои думы, стремления отдавать Родине. И вот тогда она возвеличивает певца, вот тогда «в орлином красном оперенье» она влечет его. Ведь и Габиб не просто поводырь мудрого старца, который, соблюдая давние горские традиции, покорно служит ему и слушает его, не просто его секретарь, как иногда ради своего добродушного, безгрешного удовольствия любит подчеркивать поэт. Габиб является то веселым, то ироничным, но чаще вдумчивым комментатором размышлений и действий Сулеймана. Они нашли друг друга, потому что один дополняет другого. Они нашли друг друга, потому что оба — поэты, потому что оба всей своей ищущей сутью натур стремятся к новой, всколыхнувшейся революцией жизни. Да, они оба поэты, но как знать, быть может, юноша Габиб самой судьбой и жизнью призван для удовлетворения более высоких духовных потребностей народа, удовлетворить которые неграмотный Сулейман не был подготовлен при всем его опыте жизни. Лично я сам утвердительно отвечаю на этот вопрос, потому что образ Габиба для меня всегда сливается с могучим талантом творца «Поэта» Эффенди Капиева. Габиб в этой книге как раз и есть для меня тот самый Капиев, который, ударив закаленное стальное кресало о гранит, высекает «свой собственный огонь». Я думаю, что именно это и имел в виду Н. С. Тихонов, который писал в предисловии к «Избранному» Эффенди Капиева: «В этой книге спел свою песню и Эффенди Капиев. Все сосредоточил он, чтобы самому понять и нам объяснить чудо рождения песенного слова на земле…»
Это «Чудо рождения песенного слова» для меня остается необыкновенной книгой о мудрости, яркости и драматичности пути поэта. И достойно эту книгу оценил не только Николай Тихонов —наставник и друг Э. Капиева, не только Луи Арагон, который перевел одну новеллу из «Поэта» на француз-ский язык. Многолетний труд Капиева и у нас и за рубежом самым достойным образом оценил многомиллионный читатель.
Эффенди Капиев сам хорошо знал и другим говорил, что «таланты созревают в раздумье, в сомнениях, в тоске», и поэтому, годами работая над своим «Поэтом», он упорно, порой мучительно искал не только форму, которая наиболее ярко выражала бы суть его поэтического кредо, но и каждое слово, метафору, сравнение. Теперь, когда читатель восхищается афористичностью, остроумием, торжественностью ритма, иносказательностью книги «Поэт», может быть, он думает, что книга эта создавалась так же легко, как легко она читается. Капиев же сетовал: «Да, медленно идет трактор. Это несчастье — писать «ни о чем». Иногда у меня так и рвется рука заставить Сулеймана дать хоть кому-нибудь посохом. Чтоб старуха в панике металась по террасе с самоварной трубой в руках… Ну хоть какое-нибудь событие! Увы! Мой удел — писать о том, как встал Сулейман, как (это максимум) насупил брови и ответил что-то собеседнику».
Вот именно через нахмурившиеся брови, через огонь глаз, через то, что и как ответил Сулейман собеседнику, и создает Капиев живой, зримый, деятельный образ певца. Эта задача труднее, чем если бы Эффенда Капиев взял бы да и посадил своего героя на лихого коня, заставляя его скакать в походы, на поля битвы, вовлекая в грандиозные события своего времени. Капиев стремился показать Сулеймана через движения души поэта, через его мысли, характер, дух.
Тринадцать новелл, и каждая их них, как писал Капиев своему другу-писателю: «Прежде, чем попасть в Гослитиздат… прошла огонь и воду на моем письменном столе».
Как видим, нелегко создавалась книга «Поэт». Этому свидетельство и ее творческая история. Вначале Эффенди Капиев думал написать книгу документальных очерков об известном в стране после первого съезда советских писателей лезгинском ашуге Сулеймане Стальском. Некоторые из этих очерков еще в 1936 году были опубликованы. Друзья поэта русские писатели Тихонов, Павленко, Трегуб и другие сразу заметили оригинальность стиля, свежесть суждений, необычайно поэтическое звучание русского языка, энергичность речевых оборотов. Капиева осеняет новая мысль. Он снова и снова возвращается к Сулейману в прямом и переносном смысле, возвращается уже не как к очерковому образу конкретного певца, а как к образу неимоверно глубокому, значительному, как к образу народного поэта. Постепенно очерки о Сулеймане Стальском вырастают в яркие новеллы о гордом поэте, в книгу о поэзии, о личностной ценности художника, о психологии творчества вообще, в книгу о своем времени, о человеке и о себе. Книга становится пламенной поэмой, в которой обобщен типичный образ народного поэта, поднятого революцией к вершинам творчества.
Сулейман, вышедший из-под пера Эффенди Капиева, внешне ничем не отличается от других горцев — его современников-стариков. Ни по одежде, ни по походке, разве лишь иногда по неожиданному жесту руки, взлету бровей. Он так же, как и они, умеет вспахать поле, взрастить сад. Но он чувствительнее аульских стариков и проницательнее. Они, быть может, порою даже лучше, чем Сулейман, понимают приметы погоды, соблюдают условности этикета, выглядят неизменно степенными. Но в отличие от остальных своих современников, испытавших тяжести жизни, горечь судьбы горцев, Сулейман доверчивее, добрее, отзывчивее, прямее до вспыльчивости. Обыкновенный неграмотный горец, он точно понимает свое назначение. Своя прошлая жизнь ему представляется в образе дряхлого старика, одиноко стоящего под деревом в ветхом тулупе из овечьих шкур. Теперь же Сулейман «нашел то, что можно любить всем сердцем, и теперь оба «его» крыла раскрыты во всю ширь». Благодарный стране за такой дар, за такую яркую судьбу, он понимает и свою ответственность перед ней, перед собою, перед людьми. Вот почему он считает себя поэтом не лезгинским, не кавказским, а поэтом советским.
В каждой главе своей книги Эффенди Капиев стремится показать нам поэта в контрасте. Торжественно высокой символикой обрамляет он обычность внешнего облика старого поэта. В таких случаях мысль самого автора спрятана в подтекст. Он только рисует картину, а думать над этой картиной, сделать свои выводы предоставляет самому читателю. Рисуя внешний портрет своего Сулеймана то на фоне гор в родном краю, то в саду своем, то в скромной сакле, то на улицах Москвы, то в больничной палате или в гостиничном номере, Капиев как бы нарочно дает читателю довольно статичную картину. Но тут же, неожиданно, рядом с невысокой фигурой обыкновенного старика, встает нечто необыкновенное, многозначительное, подчеркивающее душевную его возвышенность, символизирующее поэта, контрастное обыденности его внешнего рисунка.
Жизнь и работа Капиева так же неотделимы от жизни и стремления народа, как неотделимы смелость, отвага, справедливость, правдивость, ответственность, прямота, простота и доброта от понятия народ, народность. И это высокое назначение человека он подтвердил всем своим творчеством, а в высшей степени — в «Фронтовых записях».
Почему просто «записи». Для меня они не записи, а печальная и величественная трагедия из маленьких новелл и глубоких мыслей. Для меня эти «записи» — драматическая поэма о страданиях, выпавших на долю народа; о черной беде, угрожающей человечеству; о человеке, вышедшем на смертный бой за честь Родины, за поруганную землю отцов, за тебя, за меня, за наших детей, за наше будущее.
Помните, когда-то в юности Капиев, вышедший в поход за сбором народного фольклора, мило называл свои записные книжки ловушками мимолетных мыслей и мудрых слов? Чем же они являются для него сейчас, в дни всенародной беды на окровавленных дорогах войны и на полях битв? Они являются для него своеобразными исповедальнями, как бы живыми доверенными, одушевленными объектами для общения с людьми, для призыва и зова, для разговора с самим собою, для искренних размышлений над подвигом, одиночным и всенародным. «Записная книжка и записи в ней нужны мне, — пишет Э. Капиев, — как выхлопная труба для автомобиля, как стон для больного».
Я нисколько не склонен думать о том, что Э. Капиев не осознавал того факта, что его записные книжки будут иметь общественное и литературное значение. Наоборот, я думаю, что он это сознавал, что он думал о них, как о литературном факте в своей писательской деятельности, и адресовал их широкому читателю. В письме С. А. Трегубу он, как всегда выражая неудовлетворенность собою и своей работой, тем не менее, пишет: «… Но зато записные книжки мои — лучшее, что я создал».
Записи Э. Капиева, относящиеся к довоенному периоду, интересны оригинальными наблюдениями, касающимися этики, эстетики, быта, обычаев, правопорядка горцев в дореволюционном Дагестане. Высоко ценит он отвагу, мужество, свободолюбие горцев. И в годы Великой Отечественной, в дни, когда фронт приближался к отрогам его родных гор, об этих качествах своих предков Капиев вспоминает не просто так. Всеми этими записями, в том числе и теми маленькими набросками, где героизм Шамиля он сравнивает с отвагой древнегреческих героев, Капиев как бы напоминает землякам строки знаменитой песни их предков, которую пели они, когда защищали свои горы от завоевателей Надир-шаха:
Пусть погибнет честь сегодня у того,
Кто от битвы отвернется,
Пусть покинет нынче жена того,
Кто струсит на поле битвы.
Оглядываясь назад, на исторический путь, пройденный его Дагестаном, на путь, полный драматизма и исканий, отмечая те правовые и нравственные прерогативы, которые стояли перед личностью, Капиев как бы поднимает завесу между старым и новым; как бы цитируя самих предков, указывает на те нравственные и эстетические просторы, которые открыла перед горцами новая жизнь, наша революция.
И сам Эффенди в своих записных книжках, теперь уже ставших цельной, драматической повестью трудных лет, явно стремится к новой форме, к новому стилю, к новым атрибутам изобразительных средств, к еще большей краткости. «Много слов — это хорошо в Коране», — записывает он. А на другой странице делает такую запись:
«Это неправда, что бумага терпит все… Малейшая фальшь кричит и вопит: «Я здесь! Я вру!». Странное дело — одна и та же фраза, допустим: «Я хочу пить!» — будет выглядеть иначе, если она написана действительно жаждущим, и будет звучать ложно, если писал сытый».
Видимо, с самых молодых лет Эффенди Капиев думал и думал над проблемой писательского труда, стремился понять, что значит творческая самостоятельность и самобытность, в чем они выражаются. И, как путь к этому, перед собою ставил задачу: уметь видеть, выделять основное, наблюдать деталь, штрих. Уметь хорошо изображать то, что видел, постиг. Думы, думы. Бессонные ночи. И, быть может, в одну из бессонных ночей, словно молния в черном небе, вспыхнула в его разгоряченном мозгу горская пословица «Стать адамом (т. е. человеком) гораздо труднее, чем стать алимом» (т. е. ученым). И коли уже речь идет о человеке, значит, речь идет о человеческой правде, справедливости, и неудивительно, что рядом с горской пословицей появляется знаменитая фраза декабриста Рылеева: «Удивительное дело: мы не страшимся умирать на полях битв, но слово боимся сказать в пользу справедливости».
Человечность и бесчеловечность, справедливость и жестокость, любовь и ненависть, милосердие и зверство — все эти человеческие достоинства и их антиподы на страницах фронтовых записных книжек Капиева перемежаются, создавая кровавые контрасты. Зрелый человек и писатель, Капиев на войне глубже сознает свой долг перед людьми, свою ответственность за слово. Теперь уже его наблюдения, мысли, переживания касаются явлений и событий куда более важных, грандиозных, чем его юношеские заботы. Мысль глубже, тем не менее поиск основы и сущности творчества продолжается и на разбитых бомбами и снарядами дорогах военного корреспондента. Здесь он испытывает другие чувства. Они острее, кинжальнее, неотразимее, больнее. Частное вырастает в грандиозное, общелюдское, в государственное, в отечественное. Тут уже нет места художникам-фальшивомонетчикам. «Надо быть честным, каждая строка — истина» — читаем мы во фронтовой записной книжке Эффенди. Он требует от писателей, он душевно, доверительно просит «хоть раз поговорить честно, не преувеличивая хорошего и не приуменьшая плохого…».
Двадцать записных книжек, и каждая из них — человеческая и писательская биография Эффенди Капиева, его горячие думы и сокровенные размышления о человеке и о времени. Каждая из этих книжек, кроме того, для меня является документом сложной и напряженной внутренней жизни поэта, лабораторией незаурядного мастера.
Много хороших, правдивых, прочувствованных работ написала друг его жизни, замечательный критик и литературовед Наталия Владимировна Капиева. После смерти Эффенди она собрала, систематизировала все его невеликое, но весомое писательское наследство. И эта книга, предисловие к которой я попытался написать, — результат кропотливой работы Н. Капиевой. Каждый раз, когда встречаю эту удивительную и обаятельную русскую женщину, делившую с моим земляком все радости и тяготы жизни, я благоговею перед ней и от всей души говорю про себя: «Будь же ты благословенна, славная супруга и вечная подруга моего незабвенного Эффенди».
Хорошую книгу об Эффенди Капиеве написала и литературовед Чудакова. Я не знаю, как оценивают эту монографию специалисты, но для меня несомненно: она написана с искренней и большой любовью к Эффенди, не претендуя на всеисчерпаемость, не приукрашивая его высокие и несомненные заслуги перед нашей литературой.
Я завидую писателям, дружившим и работавшим с Э. Капиевым. На мою же долю не выпало такого счастья. Тем более мне памятны четыре встречи с Капиевым. О первой моей встрече с ним я уже рассказал в этой статье. Вторая тоже состоялась в 1940 году в дни празднования двадцатилетия советского Дагестана. До этого Эффенди жил в Пятигорске, жил, но всем сердцем находился в Дагестане. Потому что, где бы он ни находился, главным предметом его любви и труда оставалась дагестанская литература. Он защищал ее от буквоедов и догматиков, защищал ее истинное лицо от налетчиков и халтурщиков. В одном из своих писем в Дагестан он писал: «Ведь я все-таки душой принадлежу Дагестану, и меня волнует и интересует все, что касается культуры и литературы ДАССР». Он переживал, сетовал, что в Дагестане плохо поставлены писательские дела, что «там не видят, что организация (писательская. — Р. Г.) в прах развалена, что нужно в корне перестроить работу и вообще пора всерьез заняться этими делами…». Хоть и было мне в том году лишь семнадцать лет, но помню, что именно на эту тему говорил и спорил Капиев с деятелями дагестанской литературы.
На праздник родной республики Эффенди приезжал в горском костюме. Я, тоже приехавший на этот праздник из Цада вместе с отцом, жил в той же гостинице, где проживал и Эффенди. Кстати теперь это помещение на улице Буйнакского занимает Союз писателей Дагестана. Сейчас тоже в этом помещении происходят литературные споры, но такого спора, такой дискуссии, какая происходила там тридцать девять лет тому назад, увы, сейчас в этом помещении не бывает. Искренне и яростно спорили в основном Эффенди Капиев и Лев Басенков. Однажды вечером, когда они спорили, мне показалось, что вот-вот Басенков должен признать себя побежденным, но в это время, желая заступиться за своего друга Эффенди, известный ныне скульптор Оскар Сарыджа неожиданно вскочил и как неотразимый аргумент начал кого-то цитировать. Басенков умолк… У Капиева сразу настроение испортилось. Немного помолчав, он вдруг кинулся на своего друга Оскара: «Чего ты лезешь со своими цитатами. Я хочу его убедить не ссылками на авторитеты, а сам, своими словами». До сих пор вижу перед собою разгоряченного, статного, словно скакун, неудовлетворенного Капиева.
Третья встреча моя с Капиевым также состоялась в Махачкале в том же, сороковом году. На этот раз он был одет в европейский костюм. Ему этот костюм так же был к лицу, как строгая черкеска горца. Он всегда сочетал в себе одновременно строгого горца и интеллигентного европейца.
На этой встрече с писателями и журналистами Дагестана он читал отдельные новеллы из своей книги «Поэт», многие выступившие товарищи многословно и восторженно отзывались о новеллах. Слушая их, Капиев смущенно ерзал на стуле, избегал смотреть на лица, склонив голову над листом бумаги, выводил на нем бесчисленные штрихи. Но вот встал сын Сулеймана Стальского — Мусаиб и, будучи сам неплохим стихотворцем, сказал: «Я вижу живого отца своего, живого…». И слезы подступили к его горлу. Эффенди встал, обнял Мусаиба сказал: «Вот эта самая искренняя оценка моей работы».
Последний раз я видел Капиева уже в разгар войны, в 1943 году. Тогда он приезжал в Махачкалу в чине майора. Ни послушать его, ни поговорить с ним на этот раз не удалось. Помню только, прощаясь с писателем А. Ф. Назаревичем на терассе помещения республиканских газет, Капиев грустно сказал: «О вечность! Я встречаю тебя на сумрачном мосту». Потом я наткнулся на эту фразу в его дневниках.
На мосту я всегда и вижу Эффенди Капиева. Только не на сумрачном, а на мосту, озаренном светом его славы, построенном им самим, чтобы по нему вести поэтическую мысль Дагестана в широкий мир, в море великой русской культуры. Вижу его на этом вечном капиевском мосту с протянутой вперед рукой и слышу его голос: «О великий русский язык! Стою перед тобою на коленях. Усынови и благослови меня, но не как приблудного, а как найденного сына. Радуюсь, торжествую и люблю… Родившись немощным и принадлежа к самому маленькому, затерянному в горах племени, я обрел тебя и ныне я не сирота. О, как могуча, как светла и задушевна твоя стихия!.. Без тебя нет и не было будущего, с тобою мы воистину всесильны!»
В холле помещения Союза писателей Дагестана на мраморной плите золотыми буквами высечены имена прославленных дореволюционных поэтов Дагестана: Ирчи Казака, Батырая, Махмуда, создателей дагестанской советской поэзии Сулеймана Стальского, Гамзата Цадаса, Абуталиба Гафурова. На той плите высечено также имя любимца Дагестана Эффенди Капиева. И каждый дагестанец знает сегодня, что среди знаменитых борцов прошлого и настоящего имя Эффенди стоит также на месте и к месту, как блистающий золотом ножен кинжал был бы на месте и к месту на поясе храбреца, что оно как светильник у изголовья этой мрачной плиты, освещающей бессмертные для горцев имена. Именем Капиева названы школы в аулах и городах, улица в Махачкале, Буйнакске. Имя Капиева носит Государственный музыкально-драматический лакский театр.
Лично для меня Эффенди Капиев был и остается неизменным моим учителем. У него есть чему учиться. Мою любовь и признательность Эффенди я, как сумел, выразил в нескольких стихотворениях, посвященных памяти моего светлого учителя, и закончить эту статью хотелось бы одним из этих стихов.