Вождь начал делать возрасту уступки:
Он крепкого вина не пьет в обед,
Не тянет дыма из вишневой трубки,
Довольствуется дымом сигарет.
На всех широтах в тюрьмах и на воле,
На поле боя, на столбцах газет,
Позванивая сталью,
не его ли
Царило имя три десятка лет?
На льдину с этим именем садились
Пилоты, прогремев на весь Союз.
И на обложку это имя вынес
Своей последней повести Барбюс.
Оно на скалах Сьерра-Гвадаррамы
Для мужества звучало как пароль,
И мужество несло его, как шрамы,
Как на висках запекшуюся соль.
– За Сталина! –
хрипел с пробитой грудью,
Еще полшага сделав, политрук.
И льнуло это имя к многопудью
Парадной бронзы, отлитой вокруг.
На встречах в Ялте
вождь держался роли,
Которая давно ему мила.
Входил он в зал,
и Черчилль поневоле
Пред ним вставал у круглого стола.
Но что с былой уверенностью сталось?
Уходят силы. Боязно ему.
Отец народов собственную старость,
Когда бы мог, сослал на Колыму.
Он манией преследованья болен.
Не доверяет близким и врачам.
И убиенных позабыть не волен,
Ему кошмары снятся по ночам.
Я в горы поднимаюсь ли высоко,
По улицам брожу ли городским,
Следит за мною, как царево око,
Чугуннолицый, зорок и незрим.
Перед Кремлем, как будто бы три бури,
Овация гремит.
И я, чуть жив,
Смотрю: возник Иосиф на трибуне,
За борт шинели руку положив.
Предстал народу в облике коронном.
И «винтиками» прозванные им
Проходят в построении колонном
Внизу, как подобает рядовым.
Лихого марша льется голос медный,
И я иду – державы рядовой.
И хоть я винтик малый, неприметный,
Меня сумел заметить рулевой.
Мы встретились глазами.
О, минута,
Которую пером не описать.
И еле слышно вождь сказал кому-то
Короткое, излюбленное:
– Взять!
Усердье проявил чугуннолицый:
Он оказался шедшим позади...
Быть может, это – явь, а может, снится
Мне вещий сон на бурке из Анди.
* * *
Как вы ни держались бы стойко,
Отвергнув заведомый вздор,
Есть суд, именуемый «тройкой»,
Его предрешен приговор.